Анатолий Вишневский.
Перехваченные письма.
Серия «Non Fiction».
М.: О.Г.И., 2002.
В
детстве у меня была игра. В огромной жестяной коробке из-под не знаю чего иногда в таких держат пуговицы и цветные нитки у нас хранился семейный эпистолярный архив. Коробка действительно была велика объемом со средний чемодан. Писем в ней помещалось много.
Самые давние из них были написаны на загадочной шершавой бумаге, чернилами блеклыми, как старушечьи глазки. Читать их было сложно французские предложения, твердые знаки и ижицы. Попадались открытки толстые, картон по углам чуть слоится На снимке черные люди в халатах и чалмах. На обороте типографская подпись: «Типы старой Хивы» и чуть ниже: «Ателье братьев Доре».
Письма с гражданской войны, письма с великих строек. Лаконичные, тревожно-восторженные «треугольнички», написанные второпях под Ржевом, в белорусских злых лесах. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые годы Были письма моего отца из армии.
Игра состояла в следующем. Не глядя, по принципу лотереи, я вынимал несколько писем из общей кучи и читал, не придерживаясь хронологии. Порой два письма сливались в одно писал человек, писал, да и вышел покурить на пятьдесят лет. Вернулся продолжил
Можно было гадать таким образом. Или, что интереснее, складывать литературные сюжеты.
Судьбы ушедшего века, так волнующие представителей русскоязычной интеллигенции, они ведь не из тенденций складываются, не из концепций. Тем более, упаси Бог, не из моровых поветрий чувственно-интеллектуальной моды. Судьбы века это людские судьбы. Анатолий Вишневский, создавая роман-«коллаж», блестяще реализовал именно эту мысль.
Книга разложена автором на семь частей. Первые две о России. Революция, Гражданская война и Красный террор глазами и нервами «простой» русской семьи Татищевых-Голицыных-Нарышкиных. Экспозиция открывается письмом Дм. Татищева из Петропавловской крепости, куда он был помещен в 1918 году Тут же следом воспоминания светлые и безоблачные о дореволюционной жизни. И снова тюремные впечатления, гордая печаль Дмитрия Татищева скоро расстреляют, дочь его окажется в ссылке, а сын Николай в семейных записях «Кот» очутится в Париже. Письма, письма Главы из неопубликованного романа Н.Татищева «Сны о жестокости» как бы рвутся из общего содержания. Там тоже о революции, о гражданской войне, но взгляд под иным углом. Если пожилой человек в очках, с бородкой, выглядит достойно и мужественно даже сквозь жалобы на скудный тюремный паек, то молодец, болтающийся между белыми и красными в поисках идеи нелеп. Впрочем, нелепость эта и фатальная безалаберность удивительно близка русскому человеку вообще Типаж, воспетый в кино стараниями актера В.Машкова. Но «Сны» написаны прекрасно, беспощадно и чрезвычайно талантливо.
«Диди Нарышкин заметно опустился на германской войне. Он не то разыгрывал роль, не то на самом деле превратился в вульгарного лихого лейб-гвардии полковника. Он пил водку, а за неимением ее мутно-желтый самогон, приговаривая: «Первая колом, вторая соколом», и за обедом рассказывал анекдоты, всегда одни и те же и с одинаковыми интонациями.
Наш друг Диди, как ты сам заметил, невероятный хам, и в свое время мы его расстреляем, говорит Андрей. Но пока он нужен и приходится его терпеть. A part ca, здесь очень интересно, ты не находишь?»
Далее этот же Андрей, золотая молодежь, «скандинавский барон», говорит следующее: «Знаешь, «Слово о полку Игореве» единственная серьезная вещь в нашей литературе, но не совершенная, а почему? Потому что все князья там дегенераты, вместо того, чтобы вести свое войско на разгром, надо было перейди одному реку, помириться с монголами, организовать их и на Рим».
Идея богатая. Собственно, эти слова сигнализируют нам о формировании русской нео-интеллигенции. Аристократ или ортодоксальный интеллигент ни за что не назвал бы половцев монголами.
Бежит и герой «Снов», и сам Николай Татищев но не к «монголам», а в Европу.
Ключевым персонажем «парижских» частей является Борис Поплавский поэт, мыслитель, человек-квинтэссенция. Вокруг обрывков его дневника вертятся письма художницы Иды Карской, поэтессы Дины Шрайбман, мелькает краткая записка от Марины Цветаевой Тут же и окончание «Снов» Н.Татищева. Тут же непрерывный богемный бурлеск, парижские кафе, чтение Пруста, гомо- и гетеросексуальные скабрезности Ничего удивительного. В это же время в том же самом Париже существовали сходным образом молодые, злые и голодные Г.Миллер, А.Нин, Пикассо, Камю и многочисленные совсем еще юные латиноамериканцы. Однако герои « писем» и здесь слишком «расейские», слишком нелепые. Их трагизм заключен в крепкую клетку «игры», он продиктован эстетикой «жизненного танца», что на поверку оказывается лишь судорогой марионетки. Это забавляет.
Из дневника Б.Поплавского: «Вчера утром работал немного, страдал от отсутствия письма Блюм мне мешал. Затем медитировал, страшно долго выбирал галстук, наконец пошел в «Кочевье» Я блистал и, страдая, говорил, что литературы нет».
«Вчера день хороший. Утром гуляли по городу без пиджаков, причем я оплевал одного педераста »
Или вот, к примеру, оттуда же:
« Четверг это плоскогорье и поезд, медленно идущий по плоскогорью. Умереть нужно именно в четверг. В четверг всегда идет снег Сегодня мы идем на концерт. Медитировать я буду поздно »
И сразу же после этого композиционная удача! письмо И.Голицыной, дочери расстрелянного графа, из пермской ссылки: «На Пасху мы получили от Вавы (т.е. твои) 117 рублей 82 коп. Ники сейчас же послал из них 20 рублей в Москву с просьбой купить детям башмаки и чулочки, которых здесь достать нельзя. А пока нашлись добрые люди, которые пожертвовали старенькие, но нерваные ботинки, и дети в них ходят. Еще одна добрая дама, увидав раз, как Мимочка со мной прогуливается в валенках по сырости, пошла к себе домой и вернулась с калошами, которые мы на эти валенки надели. Так что и с обувью мало-помалу дело наладилось».
На фоне этого письма все «высокие медитации» Б.Поплавского и его же «жизненный танец» сразу делаются плоски, пусты и даже пошловаты. Тем более что его творчество представлено в «коллаже» неряшливыми набросками, а более замечаниями вроде: «Читал «Мореллу», чуть не плакал, думал что с нею я могу надеяться быть великим поэтом. Еще тридцать «Морелл» и можно спать».
Но искренность подкупает. Честность этих зарисовок не страдает даже от вульгарных примечаний Осветителя таинственной личности, на которую автор игриво намекает в предуведомлении «От издателя». Осветитель этот проступает к концу книги с наибольшей отчетливостью. Художественная задача сего фантома сгладить чрезмерные достоинства книги, сделать ее доступнее для наших нео-нео-интеллигентов. Судя по характеру его замечаний, примечаний, его собственного обращения к читателю, судя, наконец, по его псевдониму субъект он малосимпатичный. Во-первых, ничего он не освещает, решительно Во-вторых претензии, претензии Осветитель лишен человечной нелепости большинства героев книги. Очевидна лишь претенциозность. От присутствия этого многознающего гражданина с космополитическими замашками в книге делается несколько неуютно.
В финале романа слишком много Солженицына. Образ гебешников в штатском на похоронах старой диссидентки может быть и достоверен но в конфликте с чувством меры и вкуса А.Вишневского. Бунтарско-публицистические интонации последних частей несколько уменьшают аудиторию книги. Мало, оказывается, знать поэзию Поплавского и видеть репродукции с работ И.Карской. Нужно еще и разделять политические убеждения г-на Осветителя. Досадно, книга-то не про это
Ностальгия по удаляющемуся «сегодня» одно из самых ценных чувств, кои воспитало в себе человечество в XX веке. При этом всевозможные «вчера» и «позавчера» тоже становятся частью «сегодня». К ним хочется прикасаться мыслями и улавливать в памяти если не точные фразы и жесты, то хотя бы ощущения. В нашем, теперешнем, XXI столетии это хитрое искусство отомрет за ненадобностью в связи с атрофией души. Теперь и пуговиц почти никто не хранит, не то что письма.